1999-04-20T14:42:22+11:00 1999-04-20T14:42:22+11:00

Александр Пырков: «Искусство никого не обслуживает»

 «Искусство никого не обслуживает»

Выставка Александра Пыркова под названием «500 мутаций» стала событийным поводом, а основная идея данного нарочито искусственного разговора – якобы ошибочный путь культуры, не удовлетворяющей современников. Есть надежда, что другие отношения человека с окружающим миром не только возможны, но и достижимы. Не нужно бояться их искать. К этой мысли нас и приводит цепь хитроумных вопросов.

– Какой предмет изображения для вас является табу?

– Не совсем понятный вопрос. Я не изображаю предмет. Даже раньше, когда я писал с натуры, видимое было только импульсом, поводом для картины. Для меня не стоит вопрос темы. Думаю, моя работа состоит из множества тем, которые невыразимы газетным языком. Они предназначены для переживания. Их содержание – интеллектуальная игра… Можно ответить и так, что искусство – это не тема, это – мастер. Ведь человечество крутится вокруг одних и тех же тем. Уровень картины зависит только от таланта автора. Я бы сказал даже, что живопись – это тема сама по себе. И если человек не в состоянии разбудить в себе колебания, заставить работать  душу и мозг, то он проходит мимо.

– Вам не приходило в голову, что запечатлевая неповторимое и прекрасное, вы это убиваете для себя или в себе, как бабочку, и при этом, чем точнее отражение, тем вернее стирается из вашей жизнь какая-то ее часть?

– Я пишу едва уловимые сигналы моего мозга, переживаю потоки мельчайших ощущений, пока из них не сформируется картина. Каждый раз я испытываю повторно одни и те же переживания, но в разных комбинациях. Эти процессы похожи на ядерную реакцию. Повторить что-то я не могу. Наверное, вернуться обратно нам вообще не дано. Но, конечно, существует груз памяти. Видимый образ воспоминания. Однако еще раз попасть в ту же комбинацию, по-моему, нереально. Все эти искусствоведческие исследования, разговоры об искусстве ведутся одними и теми же словами. О разном говорится так приблизительно и запоздало… Мне кажется, что самые великие люди, в этом смысле, – композиторы. Они из ничего создают вещи, которые могут развалить человека. Они как боги.

–  Для созерцателя картины изучение прекрасных нюансов полотна подобным же образом отнимает и его красоту, но при этом возможно ли изъятие, а точнее подмена даже будущих впечатлений этого человека на продукт более внимательного автора?

– Во-первых, я не веду зрителя за своей конкретной композицией. Я почти умышленно скрываю основную тему. Не разбудив самого себя, зрителю нечего делать у моих картин. Нет ничего, что могло бы сразу провести к конечной идее. Зрителю нужно потрудиться. Этот труд, по-моему, и сохраняет человека. А искусство это в любом случае эпатаж, чтобы привлечь внимание. Мои работы эпатируют беспредметным. Так же как я ищу свой пластический язык, так и зрителю нужно искать ответ на то, что он видит. Или он не делает этого вовсе. Человек может быть потрясен от факта отыскания в себе того, о чем он и не подозревал. Но картина всегда как бы индифферентна к зрителю и к среде. Я делаю сколы этой среды. Нам свойственно думать, что жизнь – это только то, что рядом с нами. Вот, если человек когда-нибудь заглянет, например, в телескоп, то его взгляд на мир будет после этого немного другим, правда? Через такой утилитарный посыл к человеку я хочу, чтобы зритель задумался об этих вещах, если ему не лень. Вот и все.

– Можно ли назвать прекрасным то, что не меняется никогда – картину?

– Трудно сказать, что и человек меняется, думаю, у него со временем появляется больше отмычек, опыт. Так же и картины. В юности я одно воспринимал так, через 20 лет – иначе. Когда был в музее «Метрополитен» (Нью-Йорк) почти все шедевры, которые я знал про репродукциям еще со школы, не произвели на меня почти никакого впечатления, даже «Авиньонские девицы» Пикассо. То ли я устал, то ли присытился, то ли с годами во мне появилась повышенная критичность. А 20 лет назад я бы трясся у каждой картины. Либо стареют открытия, либо притупляется острота ощущений, либо я пишу другое искусство, обрел другой взгляд на вещи. Но с другой стороны, наоборот, в незнакомой раньше картине Рембрандта я увидел что-то новое, какую-то определенную двусмысленность. С годами появляется чувство, что живопись это просто другой язык, потрясающий тем, что какое-то явление может быть. Появляется изощренное ощущение качества. Человек с изощренным вкусом способен добыть тонкие и сильные впечатления. Великие произведения как бы пробивают время. Вот тайна искусства. Если есть тайна, значит это искусство. Это притягивает. Сложные и высокие вещи всегда обладают тайной. Человек по природе ленив, но стоит ему взорваться, он становится алчным до неизвестного. Обычный человек, когда видит что-то незнакомое, ощущает опасность и соответственно реагирует. Но у любого человека существует потребность в интеллектуальной загрузке. Я считаю, что и математика – какая-то закодированная поэзия.

– В чем, на ваш взгляд, больше красоты (в смысле квинтэссенции человеческого осознания) – в мгновении поединка матадора с быком или, например, в картине Рюрика Тушкина «Похороны красной рыбы»?

 – К Рюрику Тушкину у меня свое критичное отношение, и такой картины я, честно говоря, не знаю, но если говорить о бое с быком, то я уверен, что ни одна картина не сравнится с ним по силе переживания, сконцентрированном в одном миге. Но полотно отличается тем, что оно содержит в себе цепь импульсов, картина воздействует массой разнополярных эмоций. Каждый раз это как бы комната с привидениями. Хотя, мне кажется, я понимаю, почему Пикассо ходил смотреть корриду… У человека всегда было две потребности – хлеб и зрелища. Зрелище – это удовольствия. Картина – это, конечно, не зрелище. В некотором смысле картины – хлеб.

– Есть ли доля правды в мысли о том, что сегодня, например, во Владивостоке, художники пользуются небольшой популярностью не по причине низкой культуры современников, а именно из-за своей низкой культуры (слово употребляем в современном смысле) – неадекватное понимание реальности и современных отношений? (Речь, конечно, не о потакании плебейским вкуса, а о новой культуре, о благородном взаимопонимании. Теоретически.)

– Тот художник, который ищет взаимопонимания, тот делает и взаимопонятные работы. И кто тут курица, кто яйцо – об этом можно говорить бесконечно. Культура и искусство в моем понимании разные вещи. Если город имеет одну галерею, такое поселение трудно назвать городом. Этот факт говорит о художественной потребности жителей. На один миллион людей одна галерея. Когда рынок требует поделки, художники сами становятся подельщиками. Как можно в таком городе чувствовать себя культурным человеком? Когда идет дождь, я хожу по колено в грязи, когда светит солнце, я вдыхаю пыль. По биологии, человек вдыхает чистый воздух, а выдыхает углекислый газ. А мы во Владивостоке вдыхаем пыль, а выдыхаем чистый воздух.

– Что имеет для вас большее значение – стремление выйти за раму или, наоборот, заключить в раму предмет изображения?

– Конечно, заключить в раму изображение, чтобы, глядя на него, эта рама исчезла.

– Если предмет ваших картин внутренний мир человека, то какое происхождение и значение имеет свет в этом мире, свет ваших картин?

– Что касается первой части вопроса, то я должен сказать, что внутренний мир человека меня не интересует совершенно. А насчет света… Я, как и любой художник, воспринимаю эти слова как комплимент. Свет от картины – одно из моих стремлений. Свет для меня ассоциируется с внутренней жизнью картины. Когда я работаю, то жду сигнала от холста, момента, когда нужно остановиться. Когда картина сама построена на нервах, когда ее жизнь состоит из ощущений, нужно поймать момент, когда сбалансируются все ее кровотоки. Чтобы ее не убить.

– Какое сравнение лучше подходит к вашим работам – со снами, медитативными просветлениями или  случайными вспышками очарования реальности?

– По-моему, все эти три пункта выстраиваются в логическую цепь, из которой ничего не выкинешь. Любую непонятность списать на сон проще простого. Вспоминаются пижонские сновидения Дали. Чистой медитацией я не занимаюсь. Скорее это умозрительная реальность. Мне кажется, что я пишу неосознанную реальность. Она – живородящая. В нее входит и человек, и животное, и дерево, и звезда, или кофейная чашка. Это та среда, откуда к нам и приходят предметы. Это чрево меня и интересует. Мне кажется, что в основе всего есть как бы невидимый гормон жизни, который провоцирует формирование событий. Он не в человеке и в человеке тоже.

– Считаете ли вы, что Каземира Малевича можно продолжать называть художником, после того как он поместил в раму полотно одного цвета, попросту говоря, расписавшись в своей беспомощности и всемогуществе одновременно?

– Конечно, он художник. Малевич и черный квадрат – близнецы-братья. Я считаю, что каждый художник должен быть единственным, не знаю, какие Малевич испытывал чувства, перед своим героическим поступком. Понятие «художественная школа» – это смерть. Понятие школы нужно, чтобы адаптировать высокое искусство к обывателю. В этом случае все самое высокое и индивидуальное искусствоведами и критиками как бы обстригается. Малевич для меня и много и мало. Меня не вдохновляет одноцветное полотно, мне нужен импульс, который бы оживил всю картину.

– Намеренно ли вы создаете дистанцию между картиной и ее созерцателем? Иными словами, вы предпочитаете работать откровенно или условно?

– Я совершенно откровенно вырабатываю свой условный язык. А условная дистанция – это тот минимальный барьер, который должен преодолеть зритель.   

– Что ближе к понятию свободы – откровенность или игра?

– Игра, которая создает абсолютную иллюзию свободы. Полной откровенности не бывает, игра – тоже чистая условность, а свобода приходит только со смертью. Все это социальные штучки. Как только упоминается «свобода», значит ее уже там нет. Как заговорил о ней, считай, что ты раб. Если человек свободен, ему не придет на ум это слово. А я пишу только то, что считаю нужным. Исключительно. Россия – самая свободная страна, и я бы мог воспользоваться приглашениями и остаться за границей, иметь замок в Ницце, но инстинкт самосохранения меня всегда оберегал.

– Что ближе к свободе – рама или ее отсутствие?

– Конечно, рама. Не будет рамы, не будет свободы.

– Как вы обычно поступаете, когда хотите выйти за рамки, и ровно в то же время испытываете стремление ограничить себя рамками (теми жже или другими)?

– Конечно, искусство – это постоянная проблема отбора. Чтобы особенно не растерзать свой собственный язык. Когда из многих вариантов нужен один, это и есть искусство. Это бесконечный отбор. Этот вопрос свободы и ее ограничения стоит очень жестко для творчества. Дорога тут видится одна. Но у каждого художника она своя. Все творчество движется по этому замкнутому кругу. В каждой картине требуется свой единственный индивидуальный укол, как бы тока раскрутки это мира. Имея в виду внешний вид моих картин, как это ни странно покажется, в них нет ни единого невзвешенного миллиметра. Сети случайностей предопределены. Системы взаимоотношений всех элементов картины должны быть пойманы в одной фазе. Она также и неуловима и ясна. Последняя точка так же таинственна, как и весь ход работы над картиной. Как поиски черной кошки в темной комнате. В процессе работы эта точка всегда ускользает. Этот момент неуловим, как и прерывистые связи, появляющиеся на холсте. Но он всегда рядом. Поиск этой нити и есть само творчество. Это справедливо для любого жанра, будь то портрет, натюрморт или абстракция. Это погоня за какой-то тайной.   

– Одинаковые размеры, пусть и совершенно разных картин, вызывают подозрительные чувства, не так ли?

– С точностью до наоборот. У меня подозрения вызывают разные картины у одного художника. А одинаковые картины говорят о целенаправленности поиска.

– Что лучше – подойти к незнакомому человек, погладить его и поцеловать, разговориться и отпустить восвояси (или нет), либо заниматься творчеством, выплывая на волне и погружаясь на дно своих собственных океанов?

– После всего того ужаса, когда я крашу и если у меня все-таки получилось, я готов кого угодно облобызать. Но чаще обхожусь без этого. Это драматический вопрос, вокруг которого крутится вся жизнь художника. Когда я работаю, я словно в обмороке. На дне или небе, но в это время я нахожусь там, где никого больше нет. 

– Основная проблема изобразительных искусств в том, что они стремятся приблизиться или к внешней, или к внутренней реальности, но соединиться с ней в принципе не могут, так?

– Соединиться не могут по той простой причине, что искусства – это условный язык. Это обман. Это параллельная правда жизни. И тут искусство может потягаться по силе воздействия на открытую душу.

– Какая есть связь между прогрессом в науке, который ознаменовывается в последние дни чрезвычайно эффективными бомбежками, и развитием и прогрессов искусств, в частности, живописи?

– Мне кажется, что наука никак не развивается, она просто заполняет пустоты в понимании человеком сложившегося положения вещей. Наука давно перешла на обслуживание человека. А искусство никого не обслуживает. Говорить о развитии или регрессе искусства мы невправе, потому что искусство это чрезвычайно штучное проявление человека. Сознание, которое в состоянии сдвинуть представление и науку. Прогресс, я думаю, зависит от одного гиганта, титана, который появляется в природе, когда она захочет. А все эти рассуждения о прогрессе, после появления нового взгляда на мир, покажутся бредом. Я считаю, что в развитии человека с самого начала произошла ошибка, запрограммированная природой или выбранная самим человеком, не знаю. Меня очень интересует первобытное искусство, наскальные рисунки. В своей работе я пытаюсь вернуться к тому уровню наскального рисунка, когда человек только начал осваивать мир. Уходя от традиционной живописи, минуя все пласты человеческой культуры, я пытаюсь выйти на чистое поле. Мне не нужно суфлеры и попутчики со всей этой искусствоведческой коллегиальностью. Я обращаюсь к неизвестному, которое всегда рядом, которое окружает нас, я пытаюсь нащупать верный путь.

– Не совсем уверен, имел ли я этическое право обращаться с подобными вопросами к незнакомому человеку, хотя бы и художнику. Основной причиной моего вторжения в вашу жизнь была не журналистская необходимость, а многие-многие мимолетные переживания, которые вызвали ваши произведения. Они украсили мой собственный мир ненадолго, но и в правде этого я тоже не уверен.

– Мне это нравится. Я тоже не уверен в правоте всех этих рассуждений.